Виктор Михайлович Васнецов 1848-1926 Виктор Михайлович Васнецов
1848-1926

   
Главная > Личность художника > Воспоминания о художнике


А. В. Васнецов «Воспоминания о Викторе Михайловиче Васнецове»

Мои воспоминания, более отчетливые, об отце начинаются с 1885-го года, когда мы жили в Киеве, где отец работал в храме св. Владимира. М[ожет] б[ыть], память сохранила мне некоторые события и более ранних годов, когда мы жили в Москве, но очень смутные. Например, я помню довольно ясно, как отец несет меня куда-то на руках, я стараюсь освободиться, верчусь, кричу и стараюсь схватить его за бороду, сердце мое полно злости — вероятно, я что-нибудь напроказил. Лицо отца в этот момент запечатлелось отчетливо в моей памяти: доброе, смеющееся (не соответствующее совсем моему гневному настроению),— хорошо запомнилось, как движением головы он старался спасти свою бороду от моих ручонок. М[ожет] б[ыть], в первый раз в жизни я внимательно и сознательно рассмотрел его лицо так близко. Почему-то мне кажется, что это было до Киева, в Москве, т. е. когда мне было не более 2-х лет.

Переезд в Киев я помню, помню вагон, мать, как она кормила нас, детей, холодными цыплятами, но отца при переезде не помню (отец не играл роли в этом воспоминании). Мне было во время переезда без 2-х месяцев 3 года.

В Киеве — отец уже определенная, ясная фигура, которую мы могли достать только до колен, а лицо — голова были где-то очень высоко. Высокий-высокий человек, самый высокий из посещавших нас мужчин. Когда мы хотели выразить высокий рост, то говорили: «выше папы». Очень живой, подвижный, общительный, высокий, добродушный. Утром он пил чай (два стакана чаю со сливками — эту порцию сохранил он до конца жизни), но ничего не ел. Потом уходил в «Собор» до вечера, иногда приходил к завтраку в 12 часов дня. «Собор» — это у нас значило не (совсем) просто храм, а нечто совсем особенное, нарицательное, собирательное место, нечто величественное и несколько таинственное, куда уходил отец на целый день, где он работал, откуда иногда приходили за чем-нибудь его помощники и рабочие: запомнились плотник Кудрин, сторож Яков, потом еще человек со странной фамилией Нога (наша кухарка, помню, в первый раз так и доложила: «Барыня, там какая-то нога пришла»), помощник отца Науменко... с большой бородой и др. Наша квартира и «Собор» — это были два места, где жил отец, между которыми делилась жизнь отца,— так было всегда и, вероятно, всегда и будет. Впоследствии, когда мы подросли и нас иногда водили в «Собор», он принял более реальные формы. Громадный, весь застроенный лесами, и там в вышине маленькая фигура — отец в своей синей блузе, замазанной масляными красками. Он сбегал с лесов нам навстречу, веселый, бодрый, с палитрой в левой руке, на первую площадку лесов (приблизительно у пояса «Богоматери») и прикладывал свою руку к руке «Младенца», чтобы показать, насколько рука «Младенца» больше его руки (эта блуза и палитра до сих пор хранятся у нас). Все это было занимательно и таинственно. Кроме того, там работали художники: Сведомский и Котарбинский, тоже необходимые принадлежности «Собора», как и леса, и «Божия Матерь с младенцем», и люди, перечисленные выше.

Приходил отец домой, когда уже смеркалось, обедал и ложился отдыхать. Потом пили вечерний чай и шли спать. Несмотря на занятость, отец находил возможность и нам уделять время. В первой квартире, где мы жили, в доме Гурковского на Владимирской улице, отец жил в 2-х очень маленьких комнатках — в одной, узкой проходной стоял умывальник, холсты, подрамники и т. п., в другой, площадью, вероятно, не больше 5 кв. метров, он спал. В комнатке помещались только кровать и печка. И вот, когда он отдыхал, лежа на кровати, но не спал, он иногда брал нас к себе на кровать и рассказывал нам сказки или что-либо из своего детства. Это были лучшие часы нашей жизни. Полутемная комнатка (лампа висела в соседней комнате, куда дверь была открыта), длинная фигура отца, лежащего на кровати на спине — и мы, маленькие комочки, копошащиеся вокруг него. Жутко, таинственно, поэтично. Отец не спеша рассказывает страшную сказку, впрочем, всегда хорошо кончающуюся, или что-нибудь из жизни. Странно, что хорошо запомнились внешние подробности, настроение, но самые сказки и рассказы совершенно испарились из головы. Помню только начало одной сказки. На белой печи в углу комнаты была трещина, и она шла уступами снизу вверх. Отец начал рассказ с этой трещины. Будто это уступы горы, а на горе замок. По уступам к замку взбирается рыцарь. Он давно покинул свой замок, сражался в Палестине с неверными и вот наконец возвращается в свой заброшенный замок (сказки отец всегда выдумывал сам тут же. Начинал, прицепившись к чему-либо, и вел рассказ, сам не зная, чем кончит). Иные сказки были очень длинны и рассказывались много вечеров, иногда с большими перерывами, т. к. отец забывал, о чем рассказывал, на чем остановился, и просил напомнить, мы, конечно, всегда помнили. Помню, что одна сказка длилась несколько лет. Называлась она «Рыцарь железная рука». Была необыкновенно интересна и увлекательна, но в чем она состояла, я совершенно забыл, помню только, что сам рыцарь и еще кто-то полз по узкому подземному ходу куда-то в замок — и все.

Рассказывал отец замечательно, но еще лучше читал. Его талантливость сказывалась во всем, за что бы он ни брался. Странно, что он никогда не читал нам детских книжек. Он их не любил и совершенно отрицал, что для детей нужны особенные книги. Считал, что лучшие мировые произведения доступны и взрослым и детям. Читал нам (когда мне было лет 6—7), например, Шекспира, которого очень любил: «Король Лир» и «Макбет». Благодаря его необыкновенно выразительному чтению, пояснениям и тому, что он сам увлекался как ребенок и переживал всю трагедию, впечатление получалось поразительное, потрясающее и, мне помнится, я все почти понимал. (Впрочем, последнюю сцену «Короля Лира» отец не читал, находя ее слишком жестокой не только для нас, но и для себя). Помнится, читал Гоголя и др[угих], что находил подходящим. Отец вообще любил и умел читать. Впоследствии, уже взрослые, мы любили слушать его чтение. Больше всего он любил читать Достоевского, Гоголя, Островского, А. Толстого (стихи), Пушкина, Лермонтова. Под конец жизни он почти исключительно читал Гоголя («Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Мертвые души»). Читал он, по отзывам слышавших его, замечательно. Специалистка по чтению, сестра К. С. Станиславского, З. С. Соколова1 слышала его чтение «Купца Калашникова» и была поражена. Его талантливость была какая-то всеобъемлющая. Он играл Деда Мороза во всех постановках «Снегурочки» на сцене С. И. Мамонтова, и опять знатоки признали игру его очень талантливой. Никогда не учась музыке, он тем не менее был очень музыкален, имел голос, пел очень верно, был музыкально образован и очень любил и тонко понимал музыку. Если бы он занимался ею, то, вероятно, и здесь бы был не из последних. Недаром все его картины так музыкальны (певучи). Очень любил русские песни, сказки, поговорки, красоту русского языка. Превосходно рассказывал. Причем рассказывая, он совсем не старался рассказать хорошо — это само собой выходило. Любил и умел рассказывать украинские анекдоты. На всех собраниях отец был душой общества, всегда первенствовал в разговорах, спорах, всегда при нем было оживленно, сыпались анекдоты, шутки, слышался смех или шли горячие, шумные споры, разговоры на серьезные темы. Особенность его обаяния заключалась в том, что он не старался играть никакой роли, он всегда был самим собой в спорах, шутках, рассказах, чтении — простым, веселым, увлекающимся человеком. Отдавался тому, что делал, как ребенок, всей душой, была ли это его работа или веселый разговор. Оттого все у него выходило так привлекательно, интересно. Все любили с ним беседовать и общаться.

Иногда отец работал дома. Делал эскизы стенной росписи, орнаменты, картины, напр., купольный «Христос», который находится в Третьяковской галерее, написан дома, рисунок углем, его же,— тоже дома.

Все квартиры наши были в верхнем этаже: отец не любил, когда над ним кто-то жил. Квартиры наши всегда были с одной большой комнатой, где папа мог работать, но все же она была мала, и большинство подготовительных эскизов написаны в самом «Соборе». В каждой квартире обязательно натягивались «Богатыри», но папа редко над ними работал. «Богатыри» — это для нас была тоже не картина, а что-то необходимое в жизни — постоянная обстановка жизни, как стены, потолки, обед, чай, «Собор», папа, мама и т. п. Между картиной и стеной, «За Богатырями», как мы называли эту щель, была узкая щель, глубокая, куда жутко было зайти даже с картонными мечами в руках, особенно, когда старшая сестра залезет туда и кричит страшным голосом. Младший брат издали смотрел на картину без страха, но подойти близко к черному коню боялся ужасно. Мы, старшие, уговорим, бывало, его закрыть глаза, подводим близко к картине и велим открыть. Он открывает и, о ужас! Над ним наклонился страшный черный конь с красным глазом. Он ревет и бежит со всех ног прочь. А как интересно было, когда отец работал: на левой руке палитра, в правой кисть. Он берет краску с палитры кистью, смешивает с другой и потом трогает картину то в одном, то в другом месте. Положив краску, он отходит от картины спиной. Мы, конечно, вертимся тут же, изучая метод работы, и вообще все захватывающе интересно. Отец не замечает нас, часто наступает на нас, сердится. Но все это ничего. Отец так мягок и добр, что не выгоняет нас, а мы, хотя под угрозой быть раздавленными, готовы смотреть еще и еще.

Первая картина, которую я увидел в жизни, была «Иван-царевич на Сером волке». Она приехала с нами из Москвы и заканчивалась в первой квартире, в доме Гурковского. Это была тоже жуткая и замечательно интересная картина. Прямо на вас бежит огромный волк, на дереве сидит тетерев, в болоте квакают лягушки. Для всех этих персонажей в комнате тоже скопилось много интересного. На полу лежала волчья шкура с головой и оскаленными зубами. Днем она не была страшна, даже можно было на нее сесть, но к вечеру уже оскаленный рот волка вызывал опасенья, особенно, когда старший брат (безумно храбрый) подлезал под шкуру, и она ползла к дивану, на котором мы сидели вместе с мамой, и бросалась на нас, стараясь схватить за ноги. Мы поджимали ноги и визжали отчаянно. На шкапу стояли чучела тетерева-косача, взятые из университетского музея, и еще (один или два дня) огромная живая (!) лягушка в банке (тоже взятая из университета). Но потом «Серый волк» куда-то исчез, его заменили вечные «Богатыри» и эскизы религиозного содержания.

Но перейдем к воспоминаниям: кроме бесед с отцом, его сказок, его работы, увлекающей нас не меньше его рассказов, так что мы сами копировали его работы цветными карандашами и создавали свои картины, «вроде папы». Одним из самых радостных событий в нашей жизни были елки, устраиваемые неукоснительно каждый год в 1-й день рождественских праздников. «Васнецовские елки» славились в Киеве. Как во всем, отец принимал в них живейшее участие. Так как времени у него было мало, он сам не мог исполнять всех подготовительных работ к елке, он давал каждый раз новую мысль, новый план елки, давал направление работы. Елки не повторялись, а каждая была как бы новым художественным произведением. Горячее участие в подготовительных работах к елке принимал дядя Аполлинарий Михайлович. Например, один раз из нас, детей, была поставлена живая картина «Рождество Христово». Я и старший брат изображали пастухов, а младший ангела. Фон был затянут непроницаемой синей бумагой, а дырка в ней освещалась сзади лампой, получалась звезда. Другой раз дядя сделал макеты на ту же тему. Я помню только фигуры волхвов, силуэтами темной ночью идущие поклониться Христу.

Украшения елки были всегда необычные, рыночные покупались только те украшения, которые не портили общего вида. Остальные клеили сами. Например, однажды фрукты были заключены в толстых паяцев с короткими руками и ногами, смешной рожицей и огромным туловищем, в котором помещалось два апельсина. Как-то на ветвях, украшенных снегом, весело разгуливали канадцы, японцы и др. народы, очень искусно сделанные из цветной бумаги. Под елкой был снег — выше стояли замки с башнями, избушка на курьих ножках и т. п. Свечи помещались в разноцветных тюльпанах, всюду сияли золотые и серебряные звездочки, словом, все было-необыкновенно красиво, таинственно, поэтично. Елка стояла и зажигалась дня 3—4 и убиралась, когда начинала осыпаться хвоя. Сама елка была произведением искусства. На елки собиралось много народу, устраивались игры. Но мы любили не шумное веселье игр, не подарки, а самую елку, настолько она была хороша, и когда зажигалась она без гостей, то не теряла своего обаяния.

И так во всем, что делал отец, виден был его талант, его увлечение, его детская радостная душа.

Два лета (87-й и 90-й) мы уезжали на дачу на ту сторону Днепра в Черниговскую губ[ернию], местечко Бровары, в имение ген[ерала] Былинского. Папа не любил многолюдных дачных мест и летом стремился к уединению. Любил пожить со своей семьей и природой, которую очень любил. Дача попалась именно такая, как ему было надо. В имении Былинского сдавались 2—3 дачи далеко от помещичьего дома. Наша была крайняя. Соседняя с ней пустовала все лето, так что было очень уединенно. С одной стороны дачи были поля, с другой — большая роща с прудами, вся изрезанная осушительными каналами, кататься по которым на маленькой плоскодонной лодочке было одно наслаждение. Каналы, пересекаясь между собой, представляли целую сеть, образуя маленькие и большие островки. Были островки низкие, покрытые чудной травой, были — густо поросшие лесом. Запомнились мне два: один — в виде большого луга, посреди которого росла толстая старая плакучая ива, и другой — маленький, высокий, с крутыми берегами, обсаженный какими-то кустами (кажется, сирени), а в середине — старые полусгнившие скамейки и столик. На него можно было пройти по мостику. Назывался он у нас почему-то островом Робинзона. Вероятно, каналов и островов было меньше, чем нам казалось, но нам тогда представлялось, что их бесчисленное множество. Мы каждый раз открывали новые, неизвестные каналы и острова и давали им названия. Нас одних, конечно, на лодке не пускали. С нами катались или отец, или дядя Ап[оллинарий] Мих[айлович]. Канавки в самом деле были живописны со свисающими с берегов деревьями и кустами. Папа прибавлял своими рассказами еще больше таинственного очарования окружающему. С ним кататься было невыразимое наслаждение. Всему он отдавался как ребенок, увлекался не менее нас. В конце концов канавки впадали в пруд, где были большие лодки, там мы купались, ловили рыбу (карасей), чему папа тоже отдавался с увлечением. Не любил только надевать на крючок червяков и снимать с крючка рыб. Его мягкость и доброта и здесь сказывались. Неприятно было мучить кого бы то ни было. Этим обыкновенно занимался я или сестра, младший брат не умел этого делать по малолетству, а старший не любил ловить рыбу. На лодке отец сидел на корме и вел лодку одним веслом, а мы сидели на носу или в середине лодки. В лодке были уключины, но два весла не поместились бы в канаве и задевали бы за берега. Плыли медленно, наслаждаясь природой, наблюдали роскошных южных бабочек, тритонов, греющихся на солнце, которые падали в воду при приближении лодки, склонившиеся по берегам кусты ивняка, березняка и местами — акаций и сирени. (Отец рассказывал что-нибудь, придавая всему окружающему сказочный характер).

К сожалению, отцу нельзя было проводить лето сплошь в деревне. Он освобождался от работы на короткий срок, остальное время он приезжал только на воскресенье. Дача от Киева отстояла верст на 20, сообщение было только на лошадях. И вот в субботу мы ждали с нетерпением отца, который всегда вносил оживление и много интересного в нашу жизнь. Приезжал он поздно, иногда, когда уже наступила темная украинская ночь. Привозил много рассказов. Рассказывал, как ехал в полной темноте по необозримым полям и вдали светились костры, казалось, что это костры разбойников. Было жутко от его рассказов и интересно.

Часто гостил у нас дядя Ап[оллинарий] Мих[айлович], во второе лето — Андрей Саввич Мамонтов, который иногда работал в «Соборе», потом приезжал художник Горшков, про чудачества которого ходили рассказы. Утром еще до чаю выскакивал он (чтобы не обеспокоить других) босой в окно и ходил гулять в деревню или лес, являлся, уже когда попили чай, ходил на голове и проч. Отец любил лежать на спине на земле, а мы возились вокруг него. И вот вдруг летит в него шишка, другая откуда-то сверху. Начинаем искать. Оказывается, Горшков залез на дерево и оттуда бомбардирует шишками отца. Отец отвечает ему, сгоняет с дерева, гонится за ним с палкой, тот удирает, а нам радость невыразимая, что большие дерутся, как мы.

Ближе всего мы были с семьей проф[ессора] Прахова. Кроме них ходили к нам художники: Ковалевский, Менк, Сведомский, Котарбинский, Светославский, который жил на горе под Киевом. Как-то мы ездили к нему на «гору Светославского», как говорили. Помню, долго надо было подыматься вверх, где стоял дом, помню большую темноватую мастерскую, павлиньи перья на камине, а больше ничего не помню.

За полями был лесок, который мы называли «Генеральский лес» — помню толстые раскидистые дубы на опушке, толстые высокие сосны. Лес небольшой, даже на тогдашний наш глаз. Туда нас пускали с няней. За этим лесом или леском было опять поле, а за ним начинался огромный казенный лес, остаток древних девственных Брынских лесов с соснами в три обхвата. Туда ходили с отцом или дядей — не дальше опушки. Раз зашли далеко и просились идти дальше, но нам сказали: «Вот лисья нора, а за ней будет волчья, надо возвращаться».

Отец отдавался отдыху с такой же страстью, как и работе,— гулял, собирал грибы, ловил рыбу, катался на лодке, гулял с Горшковым (которого очень любил), с дядей. Стрелял в цель из пистолета и т. д. Но долго жить не мог — стремился в «Собор» к работе.

В 1891 г., весной, мы переехали в Москву. Мне было тогда 8 лет. Поселились мы в доме Михайлова в Демидовском пер[еулке]. Мы заняли весь дом. Это был нижний этаж когда-то двухэтажного дома (верхний этаж сгорел). В сенях была лестница, которая упиралась в потолок, что было чрезвычайно интересно. В доме появилось много интересных вещей — кусок клыка мамонтова, лосиный рог, топор каменного века и др. вещи, нужные для картины каменного века, оставшейся в Москве. В доме были две большие комнаты и несколько маленьких. Одна, более светлая, служила отцу мастерской, др[угая] — иногда тоже мастерской, иногда гостиной. Часть ее была отгорожена занавеской, за которой стояла кровать отца, где продолжались сказки и рассказы. В этой комнате были и детские спектакли, которые мы начали устраивать в Москве (в Киеве их не помню). Сами написали пьесу и играли. Там были колдуны, колдуньи, царевичи и царевны. У отца были костюмы свои и взятые напрокат для картин. Зрителями были отец и мать, иногда бабушка, временами живущая у нас. Тут же бывали вечерние чтения. Столовая была рядом, очень небольшая. <...>

(Публикуется по:
Виктор Михайлович Васнецов: Письма.
Дневники. Воспоминания. Суждения современников/
Сост., вступ. ст. и примеч. Н.А. Ярославцевой. – М.: Искусство, 1987. –
496 с., [24] л. ил., 1 л. портр. – (Мир художника). – С. 315-322.)


1Зинаида Сергеевна Соколова (1865-1950) - актриса МХАТ, сценический псевдоним - Алеева 2-я.

За водой Васнецов В.М.

Дубовая роща в Амбрамцево Васнецов В.М.

В.М. Васнецов. 1885.


Н. А. Прахов «Виктор Михайлович Васнецов»

Яркий облик великого русского художника-классика неразрывно связан с добрыми серо-голубыми глазами, длинной, сходящейся «долотом» светло-русой бородой, с огромной полукруглой палитрой, широкими кистями, муштабелем и длинным — когда-то синим, а теперь полинялым халатом, живописно замазанным неотмывающейся масляной краской.

Ф.И. Шаляпин. «Маска и душа» (фрагмент).

Я уже сказал, что каждая новая постановка сближала меня с каким-нибудь замечательным русским художником. «Псковитянка» сблизила меня с Виктором Васнецовым, вообще питавшим ко мне сердечное расположение...






Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Васнецов Виктор Михайлович. Сайт художника.